Судьба — солдатская - Борис Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прислушиваясь к песне, Маня тоскливо смотрела на рощу: стволы деревьев уже тонули в сумерках, и только верхушки их искрились в скользящих лучах солнца. Ее передернуло, и она сделала шаг от окна. Слышала:
С вином мы родились, с вином мы помрем,С вином похоронят и с пьяным попом.Налей, налей, товарищ, заздравную чару.Бог знает, что с нами случится впереди.
А дальше пошла незнакомая — веселая, разухабистая — круговерть:
По рюмочке, по маленькой, чем поят лошадей.По рюмочке, по маленькой, ти-лим-бом, бом, бом, бом.Ап-чхи, спичка в нос, ти-лим-бом, бом, ти-лим-бом, бом…
Маня закусила губу. Погладила по шее подбежавшего к ней Трезора. Это дикое, не сдерживаемое ничем веселье никак не вязалось с т е м, что она несла в себе.
И Маня, пятясь, стала отходить от дома. А голос все неистовствовал. В окне показалась девушка — та, беженка. Взгляд ее больших глаз скользнул по Мане и устремился куда-то вдаль — за деревню, за пруд, за рощу, в которой… «Красавица, не просто болтают», — озлобленная, ревниво подумала Маня и увидела, как возле беженки в окне вырос Саша. Увидев ее, Саша нахмурился и исчез. Маню это как хлестануло. Повернувшись, она побежала прочь. Ноги не чувствовали земли… В ушах стоял незнакомый и в то же время как бы Сашкин голос:
По рюмочке, по маленькой, чем поят лошадей.По рюмочке, по маленькой, ти-лим-бом, бом, бом, бом…Налей, налей, товарищ, заздравную чару.Бог знает, что с нами случится впереди.
Маня старалась отогнать от себя слова песни и не могла. Вслед за певцом губы ее шептали: «Бог знает, что с нами случится впереди…» — а перед заплаканными глазами стояло лицо соперницы: худое, продолговатое, с прямым, строгим носом и темными нитями серпом изогнутых почти черных бровей. «Как статуя», — подумала Маня, сравнив ее с мраморной богиней, которую видела в псковском музее.
И Маня вдруг поняла, что Саша никогда больше не выйдет к ней, никогда не пожмет ей руку, не произнесет «люблю»… Представила, как объясняется он с беженкой… И в ней вспыхнуло желание за все отомстить Саше. Маня зажала ладонями — крепкими, загрубелыми на крестьянской работе ладонями — уши. Зажала, чтобы не слышать больше песню, которую пел, ударяя в самую душу, чужой и в то же время Сашкин голос.
Когда Маня на миг оглянулась, в окне вот-вот готового скрыться за изгибом улицы дома Момойкиных, показалось ей, стоит та, соперница, а рядом с ней и сам Саша. Маня — это ей тоже кажется — успевает заметить, как не только у беженки, но и у него, Сашки, счастьем горят глаза…
— Изменник! Надругатель!.. — бросила Маня гневные слова и, ничего не видя, пошла к своему дому, придумывая для Саши кару: «Нет, так ты не уйдешь от меня. Через все муки пройду, но покажу тебе, кто такая я… Мучитель… обманщик…»
На крыльце сидел отец, Захар Лукьянович, и курил трубку, блаженно вдыхая дым. За его спиной, скрестив руки, стояла Манина мать и рассказывала о чем-то смешном мужу. Увидев дочь, они почти в один голос спросили:
— Что с тобой?
Маня только махнула рукой и, заплакав, пробежала мимо. В избе она упала ничком на свою кровать. Уткнулась в подушку. Плакала навзрыд… Отец с матерью, тревожно переглядываясь, старались понять, в чем дело.
Вдруг Маня перестала плакать. Вытерев лицо, села. Сказала, торопливо расправляя на коленях юбку:
— Утоплюсь, удавлюсь, повешусь!.. — и, испугавшись того, что говорит, уставила в пол злые, покрасневшие от слез глаза.
— Что ты мелешь?! — гладя ее по волосам, сурово сказала мать. — Что ни день, то от тебя только новые причуды и идут. Что опять?
Маня не ответила. Ею уж овладела мысль о мести. «Повешусь», — повторяла она про себя и успокаивалась. А когда горячка прошла, подумала, гневно улыбнувшись: «Из-за такого еще вешаться! Слишком жирно. Не стоит того».
Маня отстранила руку матери. Улыбнувшись ей, встала, вышла в сени. Там, набрав в ковш холодной воды из кадки, сполоснула над ведром лицо. Мать, выйдя следом, настороженно наблюдала за дочерью.
— Ну вот, теперь будете, как тени, караулить, — догадываясь, что мать ее угрозу приняла всерьез, сказала Маня. — Да что я, дура какая? Из-за такого урода рук на себя не наложу, не бойтесь.
— Да ведь я… — мать не договорила: она догадалась, что у дочери это из-за Момойкина Саши, и, хорошо зная ее натуру, махнула на все рукой, вернулась в избу.
Маня вышла на крыльцо. Ее горячие, быстрые глаза нет-нет да и поглядывали в сторону дома Момойкиных. Раза два выходил отец. Говорил, что нечего стоять, спать пора, ночь, утро вечера мудренее. Выглянула мать… Но Маня не уходила. В ней укреплялась мысль попугать Сашку. Зайдя в сени, она сняла с крюка тонкую льняную веревку. Сделала петлю. «Подожди, выйдут мать или отец, увидят, что вешаться и впрямь собралась, они тебе дадут жару. Вся деревня взбеленится», — злорадствовала она, а сама привязывала уже конец веревки, стоя на скамье, к жердине под потолком… Привязала. Схватив покачивающуюся в сумерках петлю, примеряла. Ждала. «Станет кто выходить, зацеплю за подбородок и… Обомлеют… Завоют, когда станут петлю из рук вырывать… Подожди! — грозила она Сашке. — Проучу, сволочь…» И тут ей показалось, что так не вешаются. Тогда она слезла со скамейки, отодвинула ее в сторону, принесла из угла старый ящик и взобралась на него. Доски ящика поскрипывали под босыми ногами. Маня примеряла петлю: взявшись за нее, подвела веревку под подбородок и стала ждать, когда кто-нибудь выйдет.
Веревка прикасалась к шее. И Мане от ее прикосновения стало холодно. По телу побежали маленькие колючие мурашки. Ей представилось, что она уже при смерти. И сделалось до предела жутко.
«Ух, — холодно выдохнула Маня. — Вот живешь и… конец». Испугавшись, что ноги ее стоят не на середине ящика, она вывела из-под петли одну руку и, опустив лицо, чтобы видеть ящик, стала переступать. И тогда… ящик покачнулся и, ломаясь, поехал в сторону… Веревка захлестнула шею, не дав крикнуть. В первое мгновение Маня свободной рукой попробовала дотянуться до узла, чтобы помочь другой руке, прижатой веревкой к шее, растянуть петлю. Но, сильные на работе, руки тут ослабли… Мане казалось, что она кричит… Сознание ее мутилось, рука еще делала какие-то судорожные движения, хватая воздух, а ноги только вздрагивали… Хотелось вздохнуть… Хотелось… И не могла… Тело вытягивалось, вздрагивая, а в умирающем мозгу затухал вместе с жизнью истошный, раздирающий душу вопль о помощи…
Стояла ночь. В доме Момойкиных еще пели на радостях, что вернулся отец, когда весть о Маниной смерти, облетев деревню, дошла и до них. Принесла ее женщина, лечившая Валю. Она отозвала Надежду Семеновну за печь.
Саша полупьяными глазами разглядывал фотографии отца, разложенные на столе. Из-за печи Надежда Семеновна вышла белая как полотно. Крестясь дрожащей рукой, проговорила с тяжелым вздохом:
— Боже мой, что делается?! Маня-то… повесилась.
Саша сразу встал. «Из-за меня… — пронеслось в его трезвеющей голове. — Не может быть, она ведь совсем недавно стояла здесь…»
Подойдя к окну, он смотрел в ночь и видел дорогу, а на ней Маню, поджидающую его. Маню стало жалко. Но это была не та жалость, которая вспыхивает в человеке, овладевая всем его существом, а совсем другая — быстро проходящая…
Из Момойкиных никто не пошел к дому Мани. Проводив соседку, Надежда Семеновна суровым, приказным тоном велела всем ложиться спать. Со стола унесла все за печь. Постелив себе и мужу в горенке — Валю она по-прежнему укладывала на кровать, хотя спать там теперь, когда немцы унесли пуховую перину, было не мягче, — закрыла ставни и легла.
Саша ушел в сарай.
Дом затих. Но не спали в нем еще долго. Все молча ворочались, вздыхали, думали, а Саша — тот полежал-полежал и, тихо спустившись, вышел на зады. Долго стоял, вглядываясь в даль. Обойдя деревню, прошел за пруд. Постоял на том месте, где парни и девчата устраивали пляски и где встречался последний раз с Маней… Побрел по плотине.
Пруд затаился. Чернотой смотрел он в глаза Саше. В его мертвой глубине светлячками бились отражения редких звезд. А Саше чудилось, что это бьются, не в силах вспорхнуть и улететь, сами звезды. Беспомощность их, показалось ему, сродни его собственной беспомощности; их судьба, оказывается, тоже во власти более могущественных сил, чем они сами, и изменить что-либо в своей судьбе они также не в состоянии. Оттого, что это он принял за истину, Момойкину стало легче. «Если они — гиганты! — находятся в подчинении стихийных сил, — успокаивал себя Саша, — и если им путь предначертан помимо их воли, то что же спрашивать с меня, человека?! Моя воля закована в такие цепи обстоятельств, что их ничем не разорвать… И дело совсем не в совести, не в характере, — рассуждал он, уже перейдя плотину и выйдя на зады дома, в котором размещалось правление колхоза. — Наверно, что-то роковое сопутствует человеку…»